Паустовский о Булгакове Киев был, прежде всего, городом больших культурных традиций. Булгаков вырос в обстановке этих традиций. Они существовали и в его семье, и отчасти в гимназии, и, наконец, в Киевском университете.
Нельзя забывать и о внешней красоте города, сообщавшей самому строю киевской жизни особую прелесть.
Мне привелось учиться вместе с Булгаковым в 1-й Киевской гимназии. Основы преподавания и воспитания в этой гимназии были заложены знаменитым хирургом и педагогом Пироговым. Может быть, поэтому 1-я Киевская гимназия и выделялась по составу своих преподавателей из серого списка остальных классических гимнази.
Из этой гимназии вышло много людей, причастных к науке, литературе и театру...
...Особенно любили мы затопленную Слободку с её трактирами и чайными на сваях. Лодки причаливали прямо к дощатым верандам. Мы усаживались за столиками, покрытыми клеёнкой. В сумерках, в ранних огнях, в первой листве садов, в потухающем блеске заката высились перед нами киевские кручи. Свет фонарей струился в воде. Мы воображали себя в Венеции, шумели, спорили и хохотали.
Первое место на этих "вечерах на воде" принадлежало Булгакову. Он рассказывал нам необыкновенные истории. В них действительность так тесно переплеталась с выдумкой, что граница между ними начисто исчезала.
Изобразительная сила этих рассказов была так велика, что не только мы, гимназисты, в конце концов начинали в них верить, но верило в них и искушённое наше начальство.
Один из рассказов Булгакова — вымышленная и смехотворная биография нашего гимназического надзирателя по прозвищу Шпонька — дошёл до инспектора гимназии. Инспектор, желая восстановить справедливость, занёс некоторые факты из булгаковской биографии Шпоньки в послужной список надзирателя. Вскоре после этого Шпонька получил медаль за усердную службу. Мы были уверены, что медаль ему дали именно за эти вымышленные Булгаковым черты...
Уже тогда в рассказах Булгакова было много жгучего юмора, и даже в его глазах — чуть прищуренных и светлых — сверкал, как нам казалось, некий гоголевский насмешливый огонёк.
Булгаков был переполнен шутками, выдумками, мистификациями. Всё это шло свободно, легко, возникало по любому поводу. В этом была удивительная щедрость, сила воображения, талант импровизатора.
Но в этой особенности Булгакова не было, между тем, ничего, что отдаляло бы его от реальной жизни. Наоборот, слушая Булгакова, становилось ясным, что его блестящая выдумка, его свободная интерпретация действительности — это одно из проявлений всё той же жизненной силы, всё той же реальности...
________
Булгаков не случайно стал одним из крупнейших драматургов. В этом, в какой-то степени, повинен тот же Киев — город театральных увлечений.
Гимназисты могли ходить в театры только с письменного разрешения инспектора. На неизвестные ему пьесы инспектор — историк Бодянский — нас не пускал. Не пускал он нас и на те пьесы, которые ему не нравились. Вообще он считал театр «ветрогонством» и, упоминая о нём, употреблял пренебрежительное выражение: "фигли-мигли".
Мы подделывали разрешения, подписывали их за Бодянского, иногда даже переодевались в штатское, чтобы не попасться Шпоньке, уныло бродившему по коридорам театра в поисках неисправимых театралов — "воспитанников нашей славной гимназии".
Однажды Шпонька поймал в Соловцовском театре несколько гимназистов в штатском, в том числе и Булгакова. Шпонька подал инспектору рапорт об этом событии, причем выразился, что гимназисты были "в бесформенном состоянии".
Последовали, конечно, неприятности и длинные инспекторские сентенции на тему о том, что "наши пращуры, слава тебе господи, о театре и не подозревали, однако выгнали из русской земли татар"...
Я встречал Булгакова в Соловцовском театре. Зрительный зал был затянут сероватой дымкой. Сквозь неё поблёскивали золочёные орнаменты и синел бархат кресел. Дымка эта была обыкновенной театральной пылью, но нам она казалась какой-то таинственной сверкающей эманацией волшебного театрального искусства.
Самый воздух театра действовал на нас опьяняюще, хотя мы и знали, что в театре пахнет духами, клейстером, краской и апельсинами, — в то время было принято во время спектакля сосать апельсины (конечно, не на галерке, где мы сидели, а в ложах бенуара и бельэтажа).
Кончался девятнадцатый век и начинался двадцатый. Но в театре сохранилось многое от старины, начиная от самого здания с его сводами, от низких галерей и кончая занавесом с золотыми лирами...
"Горькое чувство охватывало меня, — пишет Булгаков в одном из своих романов, — Когда кончалось представление и нужно было уходить на улицу. Мне очень хотелось надеть такой же точно кафтан, как и на актёрах, и принять участие в действии. Например, казалось, что было бы очень хорошо, если бы выйти внезапно сбоку, наклеив себе колоссальный курносый пьяный нос, в табачном кафтане, с тростью и табакеркой в руке, и сказать очень смешное, и это смешное я выдумывал, сидя в тесном ряду зрителей. Но произносили другие смешное, сочинённое другим, и зал по временам смеялся. Ни до этого, ни после этого никогда в жизни не было ничего у меня такого, что вызывало бы наслаждение больше этого..."
______
Очень характерна запись Булгакова о том, как он впервые «увидел» свою пьесу "Дни Турбиных". До пьесы был роман "Белая гвардия". Он лёг в основу пьесы.
Как же произошло рождение пьесы?
Ночью Булгаков проснулся. Недавно был напечатан роман, встретили его равнодушно. Булгаков запер книгу романа в ящик письменного стола и решил никогда в жизни больше романа не читать и к нему не возвращаться.
Но люди из романа уже жили своей жизнью. Их нельзя было изгнать из сознания.
"Вьюга разбудила меня однажды, — пишет Булгаков. — Вьюжный был март и бушевал, хотя и шёл уже к концу. И опять... я проснулся в слезах. Какая слабость, ах, какая слабость! И опять те же люди, и опять дальний город, и бок рояля, и выстрелы, и ещё какой-то поверженный на снегу.
Родились эти люди во снах, вышли из снов и прочнейшим образом обосновались в моей келье. Ясно было, что с ними так не разойтись. Но что же делать?
Первое время я просто беседовал с ними, и всё-таки книжку романа мне пришлось извлечь из ящика.
Тут мне начало казаться по вечерам, что из белой страницы выступает что-то цветное. Присматриваясь, щурясь, я убедился в том, что это картинка. И более того, что картинка эта не плоская, а трёхмерная — как бы коробочка, и в ней сквозь строчки видно — горит свет и движутся в ней те самые фигурки, что описаны в романе..."
"...С течением времени камера в книжке зазвучала. Я отчётливо слышал звуки рояля. Правда, если бы кому-нибудь я сказал об этом, надо полагать, мне посоветовали бы обратиться к врачу. Сказали бы, что играют внизу под полом, и даже сказали бы, возможно, что именно играют.
Но я не обратил бы внимания на эти слова. Нет, нет! Играют на рояле у меня на столе, здесь происходит тихий перезвон клавишей.
Но этого мало. Когда затихает дом и внизу ровно ни на чём не играют, я слышу, как сквозь вьюгу прорывается и тоскливая и злобная гармоника, а к гармонике присоединяются и сердитые и печальные голоса и ноют, и ноют.
О, нет! Это не под полом! Зачем же гаснет комнатка, зачем на страницах выступает зимняя ночь над Днепром, зачем выступают лошадиные морды, а над ними лица людей в папахах..."
"Всю жизнь можно было бы играть в эту игру, глядеть в страницу.
А как бы фиксировать эти фигурки? Так, чтобы они не ушли уже более никуда? И ночью однажды я решил эту волшебную камеру описать.
Как же её описать? А очень просто: что видишь, то и пиши, а чего не видишь, писать не следует.
Вот картинка загорается, картинка расцвечивается. Она мне нравится? Чрезвычайно. Стало быть, я и пишу: картинка первая. Я вижу вечер, горит лампа; бахрома абажура. Ноты на рояле раскрыты. Играют «Фауста». Вдруг «Фауст» смолкает, но начинает играть гитара. Кто играет? Вон он выходит из дверей с гитарой в руке. Слышу — напевает. Пишу: «напевает».
Да это, оказывается, прелестная игра!.. Ночи три я провозился, играя с первой картинкой, и к концу третьей я понял, что сочиняю пьесу..."
Константин Паустовский